10.10.16 Snob
Памяти Анны Политковской и Бориса Немцова
Мне тридцать семь. Я родился в семьдесят девятом, за двенадцать лет до того, как распался Советский Союз.
Годы, которые последовали за распадом СССР, часто называют годами свободной России. В этом определении, конечно, заложен определенный парадокс. Когда очередную годовщину своей свободы и независимости празднует какая-то из бывших советских республик — ясно, что она отмечает освобождение от бывшей метрополии. Но от чего освобождается метрополия колониальной империи?
От колоний-республик? Но каким бременем ни казались бы колонии, распад империи — это ее поражение, праздновать которое глупо. Возможно, предполагалось, что мы будем праздновать освобождение от своего прошлого, от предписанного нам будущего, от самих себя?
Можно говорить, что латыши, или украинцы, или казахи были в плену у русских. Но мы-то сами, мы — народонаселение Российской империи и Советского Союза, тоже безусловной империи — мы-то у кого были в плену, в рабстве? У самих себя.
Крепостное право отменили всего за четыре года до окончательной отмены рабства в США. И если в Америке рабами были захваченные на чужой земле представители другой расы, языка и религии, чье расчеловечивание рабовладельцы оправдывали их многовековым цивилизационным отставанием, то мы были в рабстве у людей той же национальности, той же веры и той же культуры, что и мы сами.
Колхозы стали новым крепостничеством для крестьян. А десятки миллионов невинных людей, сосланных в лагеря по подложным и абсурдным обвинениям, попали в настоящее рабство к государству. Использовать их труд бесплатно, обеспечивая при этом их абсолютное повиновение — вот экономический смысл сталинского террора.
Я понимаю, почему режим, независимо от наименования, обращался с нами всегда как с тупой скотиной, почему зашоривал наши глаза, почему порол плетьми, почему сгонял в стадо овчарками и почему не выпускал из загонов. Это все имело рациональное объяснение: желание сохранить власть и пользоваться ее плодами.
Одурманивание крестьянства идеей богоизбранности самодержца, продажа церковью своей души государству и ее служба царизму за процент ренты от рабства — это осмысленная экономическая деятельность. Внушение народу животного ужаса и приведение его к абсолютной покорности через неизбирательные тотальные репрессии — ради освоения Сибири и Севера и их индустриализации — это тоже осмысленная экономическая деятельность.
Но что же с нами? Почему мы это все терпели? Вот это наше терпение, эта наша покорность кажутся совершенно невозможными, бессмысленными. Почему мы соглашались принадлежать людоедам? Как объясняли себе, что наши хозяева не так уж и плохи? Отчего не пытались сбежать? Неужели нам просто не нужна была свобода? Но как же так: другим народам нужна, а нам — нет?
Двадцать пять лет мы живем в новой, свободной России. Мы освободили колонии, но никак не хотим и не можем освободить сами себя ― и не пытаемся освободиться.
Я смотрю новости по сегодняшнему российскому телевидению, которое вот уже несколько лет окончательно превратилось в средство массовой дезинформации, в инструмент оболванивания населения, его полной дезориентации, психологической манипуляции и контроля умонастроений.
Слежу за тем, как грубо и бессовестно нам лгут, какими нехитрыми трюками отвлекают наше внимание от настоящих политических процессов, как стравливают нас друг с другом и как нас натравливают на Запад. Я спрашиваю себя: но как же люди верят в это? У них же есть доступ к независимой и всесторонней информации, почему они не снимут шоры? Разве шоры не натирают им?
Я читаю результаты соцопросов, согласно которым подавляющее большинство поддерживает всевозможные запреты и ограничения в интересах так называемой морали, так называемой духовности или так называемой безопасности, и спрашиваю себя: неужели всем, кто всегда за, совершенно не нужна свобода? Почему они так жаждут высечь сами себя?
Когда три года назад десятки и сотни тысяч протестующих выходили на улицы Москвы, на проспект Сахарова, на Болотную площадь, мне казалось, что люди наконец почувствовали обман, ощутили и шоры, и ярмо, задались вопросом, куда их ведут. Люди потребовали уважения к себе, они потребовали самостоятельности.
Но потом случился Крым, и Крым стал настоящим затмением массового сознания; многие из моих друзей, протестовавших против манипуляций на выборах, внезапно присоединились к восторженному хору тех, кто считал аннексию Крыма актом свершения исторической справедливости, признаком того, что Россия наконец поднялась с колен.
Бердяев в «Русской идее» говорит, что ни одна национальная идея и идеология не приживается так хорошо и естественно в России, не вызывает такой единодушной народной поддержки, как идея территориальной экспансии. И там же он говорит, что Россия обречена быть полицейским государством независимо от того, как называется в ней власть, потому что иначе эту огромную территорию не удержать.
За Крым нам пришлось заплатить очень скоро: например тем, что любые попытки хотя бы обсуждать его принадлежность России стали подпадать под статью Уголовного кодекса об экстремизме как призывы к сепаратизму. А сейчас под разными предлогами карают уже и за попытки общественного обсуждения той войны, которую Россия ведет на Украине и даже в Сирии.
Тот хаос, который Россия усердно сеет сейчас в мире, нам подают как признак нашей крепнущей силы, как возвращение на мировую арену нашей империи. Однако империи создают порядок, а не рушат его. Снаружи Россия старается быть империей, но внутри она все больше и больше похожа на колонию.
Однако создается впечатление, что ущемленным чувствует себя ничтожное меньшинство. Остальные с готовностью платят свободой слова — а в сущности, и мысли — за иллюзию имперского реванша России. Но пресловутые восемьдесят шесть процентов поддерживают власть чуть ли не безоговорочно, в том числе и в самых сомнительных вопросах. Свобода слова — то есть свобода критиковать власть — мало кому нужна.
А государство все время намекает нам на то, что и прочие наши свободы может у нас отнять: норма о том, что подозреваемым в экстремизме (читай: в оппозиционной политической деятельности) может быть закрыт выезд из страны, была изъята из пакета Яровой чуть ли не в последний момент. И обсуждения такой возможности так или иначе инициируются постоянно.
Но и эта свобода — кому она нужна? Две трети россиян не имеют загранпаспортов, три четверти никогда не бывали за пределами бывшего СССР.
Свобода волеизъявления? В срединной России на последние думские выборы пришли меньше трети избирателей.
Даже от свободы частной жизни, главного, может быть, завоевания простого человека в новой России, власть пытается отгрызть куски. Гнобит гомосексуалов, грозит запретить аборты, блокирует эротические сайты, вот-вот начнет регламентировать сексуальные практики рядовых граждан. Прослушивать наши телефоны и читать SMS-переписку она уже умеет, теперь разрабатывает способы взлома шифрованных мессенджеров. Но никто и не думает протестовать.
Нужна нам эта свобода? Или что-то другое нужно?
Гораздо более животрепещущей темой, важной ценностью для нас во все времена была справедливость. Крестьянские бунты в царской России, восстание 1905 года, Октябрьская революция 1917-го — топливом всегда было ощущение угнетенности, несправедливости, которую власть или ее делегаты чинили простым людям.
Стремление к справедливости стало основной живой эмоцией, которая обосновывала и оправдывала создание социалистического и коммунистического проекта в России. Голоса, которые по сей день собирают левые всех мастей в России, — это голоса в пользу социальной справедливости. А голосов в пользу свободы уже который год не хватает, чтобы преодолеть электоральный порог.
Засахаренный официальной пропагандой и пенсионерской ностальгией образ СССР превращен в пример справедливо устроенного государства. А имперский реванш России, все ее воображаемое нынешнее вставание с колен вызывает отклик в сердцах людей, потому что им кажется, что так вершится справедливость историческая. Россия возвращает себе то, что причитается ей по праву, отыгрывается за годы унижений, и именно поэтому самые скандальные ее действия на международной арене пользуются поддержкой большинства.
Мы вышли из Египта двадцать пять лет назад; мы сделали круг по пустыне, по нефтеносным пескам, мы затосковали по фараонову плену, смутились просторами, заскучали по возведению бессмысленных пирамид, и вот мы добровольно возвращаемся в Египет. Те, кто родились в пустыне, впитали любовь к Египту с материнским молоком: можно понять, когда на Сталина мастурбируют ветераны спецслужб, но когда он становится Че Геварой тринадцатилетних? А ведь среди наших подростков — масса сталинистов.
Люди, может быть, скучают по единой для всех цели? По ульевой структуре советской жизни? По бездумности и безответственности, которой Союз награждал их за отказ от свободы. Они хотят быть не гражданами, а детьми, им хочется, чтобы государство-родитель брало на себя все их заботы и избавляло их от мыслей о сложности бытия. Свобода ведь означает ответственность за свою жизнь, за судьбу своих родных. И мы по-прежнему боимся ответственности. За двадцать пять лет мы так и не смогли повзрослеть.
Может, просто азиатчина с ее коллективизмом в нас сильней индивидуализма западной цивилизации? Может, слияние с коллективом слаще для русского человека, чем свобода — как независимость от других? Наверное, на одной стороне нашей медали написано «свобода», а на другой ― «одиночество».
Или мы европейцы все же, или из нас вытравили свободолюбие?
Каждый раз, когда я критикую власть в статьях или хотя бы просто публично называю вещи своими именами, я знаю, что мои родители будут звонить мне и просить вести себя потише. Тем более — два моих еще живых деда. Они будут говорить мне, что я не понимаю, как опасно говорить правду в нынешние времена, будут просить не высовываться. Хотя я не занимаюсь политической деятельностью, и в сущности я даже не оппозиционер.
В двадцатые годы мой прадед был раскулачен и сослан на Соловки. И хотя больше из родных никто от репрессий не пострадал, мои родители боятся; за двадцать пять лет свободы поколение нынешних шестидесятилетних ничуть в нее не поверило. Зато оно верит в возможность повторения террора. Наши старшие очень чутки к любым признакам возрождения репрессивной системы, они готовы замолчать еще до того, как власть их попросит.
И власть умело манипулирует этим, посылая народу намеки. Слова о том, что у нас на дворе не 37-й год, — одна из любимых путинских мантр; и в этом назойливом повторении слышится возможность путешествия обратно во времени. Иногда намеки становятся совсем прозрачными: например, когда перманентно усиливающуюся ФСБ хотят наречь по-сталински ― МГБ.
Может, в страхе дело?
Да и так ли мы искренни в стремлении к одинаковости?
Грубо и гениально манипулируя нами, подсовывая нам новых и новых врагов, заставляя нас говорить языком войны, загоняя нас на новые и новые войны — уже не воображаемые, — власть отучает нас думать. Блуждая по телевизионным каналам от чувства опасности к эйфории битвы и обратно, мы уже который год живем по законам военного времени, приучаясь все терпеть и сносить, отвыкая спорить и задавать вопросы; мы оскотиниваемся и озвереваем.
Власть требует от нас единства и одинаковости. Инакомыслие и любая инакость в это якобы военное время становится признаком предателя. Верные режиму винтики сбиваются в Общероссийский народный фронт, а на диссидентах выжигают клеймо иностранных агентов.
В такое время хочется быть как все. Делать все то же, что делают все. Не выделяться. Не высовываться. Власть — а кажется, что власть у нас та же самая, что и всегда, — не зря подвергала народ децимации. Сними с нас костюмы — и Zara, и Brioni, и под ними мы все ― голые советские человеки.
Конечно, выбор между тем, быть ли советским человеком или европейцем, пока еще можно сделать буквально. Сбежав на Запад. Я окончил школу на Арбате, из тридцати моих одноклассников семеро сделали свой цивилизационный выбор и живут в Европе и США. Из России уезжают сотни тысяч молодых активных людей.
Те, кто пробует продолжать дискуссию на тему прошлого и будущего России вне идеологического русла пропаганды, подвергаются обструкции провокаторами-хунвейбинами, клоунами в фронтовых зеленых пилотках и ряжеными казаками, которые на камеры пропагандистской машины симулируют патриотизм и шпиономанию.
Симулируют, потому что казенный ура-патриотизм в России происходит, разумеется, от слова «казна». Люди играют в него за деньги, как играют в православную духовность и холодную войну.
Беда в том, что чучело войны умеет оживать, образный язык войны может становиться заклинанием, вызывающим ее. Мы это видели — в Европе сто лет назад.
Беда в том, что, боясь ответственности за свои судьбы, мы покорно передаем власть над собой во многом случайным людям, которых эта власть пьянит и которые из-за нашей покорности и бессловесности видят в нас скот: и так наша трагедия повторяется снова и снова.
Беда в том, что мечтая о справедливости — а значит, постоянно страдая от несправедливости, — мы никак не можем понять, что только взяв свою судьбу в свои собственные руки, мы сможем добиться ее.
Мы никак не поймем, что путь к столь желанной нами справедливости лежит только через свободу, вот наша беда.
И только выходя из ряда, только отказываясь маршировать в колонне, только высовываясь и выделяясь, только преодолевая страх быть замеченным, выдернутым из своей жизни, только решаясь быть личностью, мы можем претендовать на свободу и на справедливость.
Но увы, для этого в нашей стране требуется все больше и больше отваги.
Я понимаю людей, которые маршируют колоннами, и я понимаю людей, которые прячут голову в песок. Всем очень хочется жить и очень не хочется совершать подвиги. Подвиг — дело отчаянных людей, людей, у которых притуплено чувство опасности; или тех единиц, для кого идеи и верность себе важней достатка и безопасности.
Их ведь действительно единицы, и я не знаю, как и откуда они берутся. Но мы все видим, куда и как они уходят.
И все же только благодаря настоящим личностям, благодаря действительно независимым и отважным людям, таким как Анна Политковская и Борис Немцов, нам становится ясно, что жить можно иначе. И нам становится страшно повторить их судьбу. И нам становится стыдно за этот наш страх.
Я столько говорю о нашей особости, но, разумеется, мы такие же люди, как немцы, французы и англичане. Как китайцы и корейцы. Мы все рождаемся свободными — и уникальными. Вопрос только в том, от чего — и ради чего — мы отказываемся потом.
Я не хочу верить в то, что моя страна действительно обречена быть имперской колонией.
Россия может оставаться в своих нынешних огромных пределах и при этом быть современным государством. Ее бескрайнее географическое пространство может быть пространством справедливости и свободы.
Но эту свободу нам нужно заслужить.
Памяти Анны Политковской и Бориса Немцова
Мне тридцать семь. Я родился в семьдесят девятом, за двенадцать лет до того, как распался Советский Союз.
Годы, которые последовали за распадом СССР, часто называют годами свободной России. В этом определении, конечно, заложен определенный парадокс. Когда очередную годовщину своей свободы и независимости празднует какая-то из бывших советских республик — ясно, что она отмечает освобождение от бывшей метрополии. Но от чего освобождается метрополия колониальной империи?
От колоний-республик? Но каким бременем ни казались бы колонии, распад империи — это ее поражение, праздновать которое глупо. Возможно, предполагалось, что мы будем праздновать освобождение от своего прошлого, от предписанного нам будущего, от самих себя?
Можно говорить, что латыши, или украинцы, или казахи были в плену у русских. Но мы-то сами, мы — народонаселение Российской империи и Советского Союза, тоже безусловной империи — мы-то у кого были в плену, в рабстве? У самих себя.
Крепостное право отменили всего за четыре года до окончательной отмены рабства в США. И если в Америке рабами были захваченные на чужой земле представители другой расы, языка и религии, чье расчеловечивание рабовладельцы оправдывали их многовековым цивилизационным отставанием, то мы были в рабстве у людей той же национальности, той же веры и той же культуры, что и мы сами.
Колхозы стали новым крепостничеством для крестьян. А десятки миллионов невинных людей, сосланных в лагеря по подложным и абсурдным обвинениям, попали в настоящее рабство к государству. Использовать их труд бесплатно, обеспечивая при этом их абсолютное повиновение — вот экономический смысл сталинского террора.
Я понимаю, почему режим, независимо от наименования, обращался с нами всегда как с тупой скотиной, почему зашоривал наши глаза, почему порол плетьми, почему сгонял в стадо овчарками и почему не выпускал из загонов. Это все имело рациональное объяснение: желание сохранить власть и пользоваться ее плодами.
Одурманивание крестьянства идеей богоизбранности самодержца, продажа церковью своей души государству и ее служба царизму за процент ренты от рабства — это осмысленная экономическая деятельность. Внушение народу животного ужаса и приведение его к абсолютной покорности через неизбирательные тотальные репрессии — ради освоения Сибири и Севера и их индустриализации — это тоже осмысленная экономическая деятельность.
Но что же с нами? Почему мы это все терпели? Вот это наше терпение, эта наша покорность кажутся совершенно невозможными, бессмысленными. Почему мы соглашались принадлежать людоедам? Как объясняли себе, что наши хозяева не так уж и плохи? Отчего не пытались сбежать? Неужели нам просто не нужна была свобода? Но как же так: другим народам нужна, а нам — нет?
Двадцать пять лет мы живем в новой, свободной России. Мы освободили колонии, но никак не хотим и не можем освободить сами себя ― и не пытаемся освободиться.
Я смотрю новости по сегодняшнему российскому телевидению, которое вот уже несколько лет окончательно превратилось в средство массовой дезинформации, в инструмент оболванивания населения, его полной дезориентации, психологической манипуляции и контроля умонастроений.
Слежу за тем, как грубо и бессовестно нам лгут, какими нехитрыми трюками отвлекают наше внимание от настоящих политических процессов, как стравливают нас друг с другом и как нас натравливают на Запад. Я спрашиваю себя: но как же люди верят в это? У них же есть доступ к независимой и всесторонней информации, почему они не снимут шоры? Разве шоры не натирают им?
Я читаю результаты соцопросов, согласно которым подавляющее большинство поддерживает всевозможные запреты и ограничения в интересах так называемой морали, так называемой духовности или так называемой безопасности, и спрашиваю себя: неужели всем, кто всегда за, совершенно не нужна свобода? Почему они так жаждут высечь сами себя?
Когда три года назад десятки и сотни тысяч протестующих выходили на улицы Москвы, на проспект Сахарова, на Болотную площадь, мне казалось, что люди наконец почувствовали обман, ощутили и шоры, и ярмо, задались вопросом, куда их ведут. Люди потребовали уважения к себе, они потребовали самостоятельности.
Но потом случился Крым, и Крым стал настоящим затмением массового сознания; многие из моих друзей, протестовавших против манипуляций на выборах, внезапно присоединились к восторженному хору тех, кто считал аннексию Крыма актом свершения исторической справедливости, признаком того, что Россия наконец поднялась с колен.
Бердяев в «Русской идее» говорит, что ни одна национальная идея и идеология не приживается так хорошо и естественно в России, не вызывает такой единодушной народной поддержки, как идея территориальной экспансии. И там же он говорит, что Россия обречена быть полицейским государством независимо от того, как называется в ней власть, потому что иначе эту огромную территорию не удержать.
За Крым нам пришлось заплатить очень скоро: например тем, что любые попытки хотя бы обсуждать его принадлежность России стали подпадать под статью Уголовного кодекса об экстремизме как призывы к сепаратизму. А сейчас под разными предлогами карают уже и за попытки общественного обсуждения той войны, которую Россия ведет на Украине и даже в Сирии.
Тот хаос, который Россия усердно сеет сейчас в мире, нам подают как признак нашей крепнущей силы, как возвращение на мировую арену нашей империи. Однако империи создают порядок, а не рушат его. Снаружи Россия старается быть империей, но внутри она все больше и больше похожа на колонию.
Однако создается впечатление, что ущемленным чувствует себя ничтожное меньшинство. Остальные с готовностью платят свободой слова — а в сущности, и мысли — за иллюзию имперского реванша России. Но пресловутые восемьдесят шесть процентов поддерживают власть чуть ли не безоговорочно, в том числе и в самых сомнительных вопросах. Свобода слова — то есть свобода критиковать власть — мало кому нужна.
А государство все время намекает нам на то, что и прочие наши свободы может у нас отнять: норма о том, что подозреваемым в экстремизме (читай: в оппозиционной политической деятельности) может быть закрыт выезд из страны, была изъята из пакета Яровой чуть ли не в последний момент. И обсуждения такой возможности так или иначе инициируются постоянно.
Но и эта свобода — кому она нужна? Две трети россиян не имеют загранпаспортов, три четверти никогда не бывали за пределами бывшего СССР.
Свобода волеизъявления? В срединной России на последние думские выборы пришли меньше трети избирателей.
Даже от свободы частной жизни, главного, может быть, завоевания простого человека в новой России, власть пытается отгрызть куски. Гнобит гомосексуалов, грозит запретить аборты, блокирует эротические сайты, вот-вот начнет регламентировать сексуальные практики рядовых граждан. Прослушивать наши телефоны и читать SMS-переписку она уже умеет, теперь разрабатывает способы взлома шифрованных мессенджеров. Но никто и не думает протестовать.
Нужна нам эта свобода? Или что-то другое нужно?
Гораздо более животрепещущей темой, важной ценностью для нас во все времена была справедливость. Крестьянские бунты в царской России, восстание 1905 года, Октябрьская революция 1917-го — топливом всегда было ощущение угнетенности, несправедливости, которую власть или ее делегаты чинили простым людям.
Стремление к справедливости стало основной живой эмоцией, которая обосновывала и оправдывала создание социалистического и коммунистического проекта в России. Голоса, которые по сей день собирают левые всех мастей в России, — это голоса в пользу социальной справедливости. А голосов в пользу свободы уже который год не хватает, чтобы преодолеть электоральный порог.
Засахаренный официальной пропагандой и пенсионерской ностальгией образ СССР превращен в пример справедливо устроенного государства. А имперский реванш России, все ее воображаемое нынешнее вставание с колен вызывает отклик в сердцах людей, потому что им кажется, что так вершится справедливость историческая. Россия возвращает себе то, что причитается ей по праву, отыгрывается за годы унижений, и именно поэтому самые скандальные ее действия на международной арене пользуются поддержкой большинства.
Мы вышли из Египта двадцать пять лет назад; мы сделали круг по пустыне, по нефтеносным пескам, мы затосковали по фараонову плену, смутились просторами, заскучали по возведению бессмысленных пирамид, и вот мы добровольно возвращаемся в Египет. Те, кто родились в пустыне, впитали любовь к Египту с материнским молоком: можно понять, когда на Сталина мастурбируют ветераны спецслужб, но когда он становится Че Геварой тринадцатилетних? А ведь среди наших подростков — масса сталинистов.
Люди, может быть, скучают по единой для всех цели? По ульевой структуре советской жизни? По бездумности и безответственности, которой Союз награждал их за отказ от свободы. Они хотят быть не гражданами, а детьми, им хочется, чтобы государство-родитель брало на себя все их заботы и избавляло их от мыслей о сложности бытия. Свобода ведь означает ответственность за свою жизнь, за судьбу своих родных. И мы по-прежнему боимся ответственности. За двадцать пять лет мы так и не смогли повзрослеть.
Может, просто азиатчина с ее коллективизмом в нас сильней индивидуализма западной цивилизации? Может, слияние с коллективом слаще для русского человека, чем свобода — как независимость от других? Наверное, на одной стороне нашей медали написано «свобода», а на другой ― «одиночество».
Или мы европейцы все же, или из нас вытравили свободолюбие?
Каждый раз, когда я критикую власть в статьях или хотя бы просто публично называю вещи своими именами, я знаю, что мои родители будут звонить мне и просить вести себя потише. Тем более — два моих еще живых деда. Они будут говорить мне, что я не понимаю, как опасно говорить правду в нынешние времена, будут просить не высовываться. Хотя я не занимаюсь политической деятельностью, и в сущности я даже не оппозиционер.
В двадцатые годы мой прадед был раскулачен и сослан на Соловки. И хотя больше из родных никто от репрессий не пострадал, мои родители боятся; за двадцать пять лет свободы поколение нынешних шестидесятилетних ничуть в нее не поверило. Зато оно верит в возможность повторения террора. Наши старшие очень чутки к любым признакам возрождения репрессивной системы, они готовы замолчать еще до того, как власть их попросит.
И власть умело манипулирует этим, посылая народу намеки. Слова о том, что у нас на дворе не 37-й год, — одна из любимых путинских мантр; и в этом назойливом повторении слышится возможность путешествия обратно во времени. Иногда намеки становятся совсем прозрачными: например, когда перманентно усиливающуюся ФСБ хотят наречь по-сталински ― МГБ.
Может, в страхе дело?
Да и так ли мы искренни в стремлении к одинаковости?
Грубо и гениально манипулируя нами, подсовывая нам новых и новых врагов, заставляя нас говорить языком войны, загоняя нас на новые и новые войны — уже не воображаемые, — власть отучает нас думать. Блуждая по телевизионным каналам от чувства опасности к эйфории битвы и обратно, мы уже который год живем по законам военного времени, приучаясь все терпеть и сносить, отвыкая спорить и задавать вопросы; мы оскотиниваемся и озвереваем.
Власть требует от нас единства и одинаковости. Инакомыслие и любая инакость в это якобы военное время становится признаком предателя. Верные режиму винтики сбиваются в Общероссийский народный фронт, а на диссидентах выжигают клеймо иностранных агентов.
В такое время хочется быть как все. Делать все то же, что делают все. Не выделяться. Не высовываться. Власть — а кажется, что власть у нас та же самая, что и всегда, — не зря подвергала народ децимации. Сними с нас костюмы — и Zara, и Brioni, и под ними мы все ― голые советские человеки.
Конечно, выбор между тем, быть ли советским человеком или европейцем, пока еще можно сделать буквально. Сбежав на Запад. Я окончил школу на Арбате, из тридцати моих одноклассников семеро сделали свой цивилизационный выбор и живут в Европе и США. Из России уезжают сотни тысяч молодых активных людей.
Те, кто пробует продолжать дискуссию на тему прошлого и будущего России вне идеологического русла пропаганды, подвергаются обструкции провокаторами-хунвейбинами, клоунами в фронтовых зеленых пилотках и ряжеными казаками, которые на камеры пропагандистской машины симулируют патриотизм и шпиономанию.
Симулируют, потому что казенный ура-патриотизм в России происходит, разумеется, от слова «казна». Люди играют в него за деньги, как играют в православную духовность и холодную войну.
Беда в том, что чучело войны умеет оживать, образный язык войны может становиться заклинанием, вызывающим ее. Мы это видели — в Европе сто лет назад.
Беда в том, что, боясь ответственности за свои судьбы, мы покорно передаем власть над собой во многом случайным людям, которых эта власть пьянит и которые из-за нашей покорности и бессловесности видят в нас скот: и так наша трагедия повторяется снова и снова.
Беда в том, что мечтая о справедливости — а значит, постоянно страдая от несправедливости, — мы никак не можем понять, что только взяв свою судьбу в свои собственные руки, мы сможем добиться ее.
Мы никак не поймем, что путь к столь желанной нами справедливости лежит только через свободу, вот наша беда.
И только выходя из ряда, только отказываясь маршировать в колонне, только высовываясь и выделяясь, только преодолевая страх быть замеченным, выдернутым из своей жизни, только решаясь быть личностью, мы можем претендовать на свободу и на справедливость.
Но увы, для этого в нашей стране требуется все больше и больше отваги.
Я понимаю людей, которые маршируют колоннами, и я понимаю людей, которые прячут голову в песок. Всем очень хочется жить и очень не хочется совершать подвиги. Подвиг — дело отчаянных людей, людей, у которых притуплено чувство опасности; или тех единиц, для кого идеи и верность себе важней достатка и безопасности.
Их ведь действительно единицы, и я не знаю, как и откуда они берутся. Но мы все видим, куда и как они уходят.
И все же только благодаря настоящим личностям, благодаря действительно независимым и отважным людям, таким как Анна Политковская и Борис Немцов, нам становится ясно, что жить можно иначе. И нам становится страшно повторить их судьбу. И нам становится стыдно за этот наш страх.
Я столько говорю о нашей особости, но, разумеется, мы такие же люди, как немцы, французы и англичане. Как китайцы и корейцы. Мы все рождаемся свободными — и уникальными. Вопрос только в том, от чего — и ради чего — мы отказываемся потом.
Я не хочу верить в то, что моя страна действительно обречена быть имперской колонией.
Россия может оставаться в своих нынешних огромных пределах и при этом быть современным государством. Ее бескрайнее географическое пространство может быть пространством справедливости и свободы.
Но эту свободу нам нужно заслужить.
Komentarų nėra:
Rašyti komentarą